Больше чем через год околачивания в аптеке она поняла, что здешние девушки одна за другой впутывались в любовные связи с потенциальными актерами. Возможно, это научило их изображать истинное чувство на сцене, но все равно не давало никакого пути. Избавление от девственности не было немедленным пропуском на роль на Бродвее, даже когда любовник был профессиональным продюсером, как у нескольких девушек из аптеки. Налицо были другие последствия: девушки выглядели уставшими, ложились спать позже, больше пили и приобретали грубую речь и манеры. Некоторые охотнее позировали для рекламы нижнего белья и картинок в голом виде. Наблюдая все это, Марджори сделала вывод, что, если она когда-нибудь вступит в любовную связь ради изучения того, как изображать на сцене истинное чувство, она не будет иметь дело с неудачливым молодым актером или с хитрым продюсером.
Уолли Ронкен изредка приглашал Марджори на ужин. Он закончил колледж, жил со своими родителями, с трудом зарабатывал сорок долларов в неделю в рекламном отделе на фирме отца, которая занималась изготовлением офисной мебели. Уолли работал над пьесами каждый вечер с девяти до двенадцати и уже закончил три фарсовых комедии. Он предложил их продюсерам, но пока без успеха.
— Уолли, ты никогда ничего нигде не получишь, если ты пишешь в свободное время, — говорила ему Марджори. — Тебе следует посвятить этому всю жизнь.
— Ну, сейчас я взрослый — теоретически. Я лучше сам буду платить за собственные галстуки и рубашки. Я все же думаю, что мне удастся где-нибудь поставить спектакль, если я смогу придерживаться прежнего графика. Конечно, это мешает жизни в обществе, но я, честно говоря, не слишком переживаю по этому поводу. Ужин с тобой — это, конечно, другое дело.
Во время одного из таких ужинов Марджори вдруг пришла на ум хулиганская мысль: если бы она собиралась вступить в любовную связь в «образовательных» целях, то следовало бы отдать предпочтение Уолли Ронкену. Он заслуживал этого больше, чем кто-либо другой, за свою верность и благоговение. Он теперь не делал попыток поцеловать ее даже перед прощанием. И не из-за робости. Он ясно осознал свои способности, приобрел какую-то философскую уравновешенность в восприятии Марджори как недоступного божества. Он говорил с ней о сюжетах своих пьес и серьезно принимал ее замечания. Когда она общалась с ним, она всегда чувствовала себя хорошо. Его отношение к ней как к богине придавало силы, ведь молодые актеры или продюсеры относились к ней, как к какой-то кукле. Но это было и довольно скучно. Она не оставляла идею о любовной связи с Уолли главным образом потому, что знала — это невозможно.
Ее матери нравился Уолли, и она часто намекала, что Марджори вполне могла воспринимать его серьезно, особенно теперь, когда они оба повзрослели.
— Он, возможно, покончит с писательской глупостью, и тогда его ждет дело отца, — говорила она.
Марджори не обращала на это внимания, как и на большинство намеков своей матери, касающихся замужества.
Она чувствовала себя виноватой из-за того, что до сих пор сидела на шее у родителей. Но старалась владеть собой. Однажды, когда ее замучили просьбами пойти на танцы в храм, она кротко сказала матери, что в двадцать один год не чувствует, будто жизнь уже прошла.
— Я выйду замуж раньше, чем мне исполнится двадцать пять, мама, я тебе обещаю.
— Кто тебя торопит? Просто прежде, чем ты выйдешь замуж за мужчину, ты должна встретить его, если я не ошибаюсь.
Итак, она пошла на танцы. Там она встретила розовощекого маленького парня из общины Дартмаута. Он безумно влюбился в нее и умолял приехать к нему на зимний карнавал в феврале. Его отец был богатым владельцем фирмы, производящей печи. Миссис Моргенштерн не давала ей покоя.
— Что плохого случится, если ты поедешь в Дартмаут на недельку? Неужели замерзнешь до смерти?
— Мам, он ребенок, он почти на два года моложе меня.
— Может быть, ты познакомишься с профессором, который тебе понравится.
— Я заключу с тобой сделку, мам. Перестань изводить меня упреками насчет Морриса Шапиро, никогда больше не упоминай это имя при мне, и тогда я поеду в Дартмаут.
Мать после минутного замешательства сказала:
— Сделка.
Наступил февраль, и Марджори пришлось сдержать свое слово. Она запомнила зимний карнавал навсегда как кружащуюся галлюцинацию, в которой краснощекие пьяные мальчики и девочки в малиновых, зеленых, желтых свитерах вопили, танцевали, обнимались, неслись на санях, брели по колено в снегу; она запомнила прикосновение шерсти, мокрую прохладу снега и жжение неразбавленного виски; и ноющие мокрые ноги, замерзшие пальцы на руках и ногах, красный текущий нос и ужасно горящие глаза. Хуже всего было то, что ее впихнули в спальню вместе с дюжиной ужасно молодых девочек и она чувствовала себя чем-то между старой девой и дамой-компаньонкой. Среди этих девочек Марджори была объектом косых взглядов, шепота и хихиканья. Им в большинстве своем было около семнадцати. У них были полные груди, они бегали в очаровательном нижнем белье и разговаривали между собой с высокомерной мудростью на школьном сленге, который Марджори почти забыла. Было отвратительно. Даже и розовощекий парень понял наконец, что она страдала, и печально посадил ее на ранний поезд до Нью-Йорка. На следующий день она пошла в аптеку и почувствовала облегчение оттого, что была вместе с привлекательными двадцатилетними девушками, среди которых она все еще оставалась одной из молодых. Еще многие недели ее преследовал ужас, испытанный в общине в Дартмауте: чувство, что она, незамужняя, вдруг перешла в более старшее поколение.